Документ взят из кэша поисковой машины. Адрес оригинального документа : http://www.abitu.ru/en2002/closed/viewwork.html?work=78
Дата изменения: Fri May 5 15:26:13 2006
Дата индексирования: Tue Oct 2 02:31:10 2012
Кодировка: koi8-r

Поисковые слова: http astrokuban.info astrokuban

Из воспоминаний о Булгакове известно, что знакомя своих друзей писателей с
первыми главами романа "Мастер и Маргарита", он не встретил понимания с их
стороны. Нарочитым и неубедительным казалось объединение в одном романе
разных по стилистической тональности глав: "московских" и "ершалаимских".
Булгакову тогда посоветовали исключить ершалаимские главы, что вызвало
горько - ироническую реакцию писателя: "Они ничего не поняли! И это -
лучшие!"
С нашей точки зрения такая реакция была вызвана
непониманием того, что художественная структура вполне может быть
организована по логико - математическим закономерностям, что
нисколько не снижает ее эстетических ценностей.
Рассуждая логически, можно сказать, что
соотнесенность московских и ершалаимских глав в романе "Мастер и
Маргарита" похожа на взаимоотношения теории и модели.
Обратимся теперь к математической сущности последних.
Возьмём определение какого - либо математического объекта.
Например, определение параллелограма:
"Параллелограмм-это четырёхугольник, противоположные
стороны которого попарно параллельны."
Представим себе человека достаточно эрудированного, но
совершенно не знающего математику. Тогда ему в данном
определении не будут понятны именно математические термины:
"четырёхугольник" и "параллельность". Дадим их определения:
"Четырёхугольник - это часть плоскости, со всех
сторон ограниченная замкнутой ломаной линией."
"Прямые называются параллельными, если они
лежат в одной плоскости и не имеют общих точек."
Однако мы вряд ли достигли цели. Неясных
понятий стало не меньше, а больше. Теперь это "прямая",
"плоскость", "точка", "замкнутая ломаная линия". Мы можем
привести определения и этих математических терминов, но,
очевидно, будем не в состоянии определить все математические
понятия. В самом деле, мы выражаем одни математические
понятия через другие, уже определённые, а те, в свою
очередь, через третьи, определённые ещё раньше. Таким
образом, мы попадаем в бесконечную цепочку определений и
вынуждены некоторые математические объекты брать в качестве
неопределяемых, исходных или первичных.
Подобным же образом, новые утверждения
(теоремы) опираются на уже доказанные утверждения (теоремы), а
эти последние, в свою очередь, на доказанные ещё
ранее.
Если мы, как и в случае с
определениями, не хотим попасть в бесконечную цепочку
доказательств, то вынуждены будем принять некоторые утверждения
без доказательства. Такие утверждения называются аксиомами.
Важно подчеркнуть, что аксиома вовсе не является "истиной,
не требующей доказательств" (её нужно доказывать и можно
доказать), а становится таковой по необходимости.

Совокупность первичных понятий и аксиом
вместе с правилами логики, по которым из аксиом
выводятся новые утверждения (теоремы), называют аксиоматической
системой или теорией.
Однако, если первичные понятия
аксиоматической теории никак не определяются, то они и
ничего не означают, лишены смысла. Тогда и аксиомы -
утверждения, говорящие о соотношениях между первичными
объектами - бессодержательны. Теоремы же, то есть утверждения
о первичных объектах, полученные из аксиом по правилам
логики, тем более бессодержательны! Недаром среди учёных
пользуется популярностью шутливое определение математики как
науки, ".в которой мы не знаем ни того, что говорим, ни
того, о чём говорим". Но тогда в связи с любой
аксиоматической теорией неизбежно встают три вопроса:
Вопрос первый: непротиворечивость.
Не получится ли так, что развёртывая
аксиоматическую теорию, то есть выводя из аксиом по правилам
логики (которые ведь тоже относительны и вариативны) всё новые
и новые утверждения, мы вдруг окажемся перед лицом двух
противоположных, взаимно исключающих друг друга утверждений? Ясно, что
такая теория бесполезна, ибо в ней можно "доказать" всё, что
угодно.
Вопрос второй: полнота.
Поскольку подбор аксиом субъективен, всегда есть
место сомнению: а хорошо ли они подобраны? В частности,
"достаточно ли их", вдруг, если добавить ещё одну, удастся
доказать такие теоремы, которые из предыдущих аксиом (без этой
новой) принципиально не выводимы?
Вопрос третий, как бы обратный второму:
независимость.
Что если аксиом «слишком много»? Так что
некоторые из них можно убрать? И без них, так сказать,
всё ясно.
Существенно то, что решить эти вопросы внутри
системы невозможно. Можно как угодно далеко продвигаться в
развёртывании аксиоматической теории, но никогда не будет
уверенности в том, что, сделав следующий шаг, мы не получим
противоречия. Известная теорема Гёделя утверждает, что ".в
любой достаточно богатой аксиоматической системе всегда
найдутся теоремы, доказать или опровергнуть которые средствами
самой системы не удаётся". Иными словами, чтобы утверждать
что - нибудь существенное о самой системе, нужно выйти за её
пределы. Одним из путей такого «выхода» является обращение к
модели.
Совокупность объектов физических или
абстрактных, для которых аксиомы нашей формальной теории
становятся истинными утверждениями, называют моделью этой
теории.
Если такую систему объектов (то есть
модель) удаётся найти, то аксиоматическая теория становится
непротиворечивой в той же степени, в какой непротиворечива её
модель. Между первичными понятиями теории и объектами модели
устанавливается взаимно - однозначное соответствие, каждое первичное
понятие теории "переводится" в один, строго определённый
объект модели. Именно в модели «бесплотные» первичные понятия
обретают своё «лицо». И «лиц» этих у понятий ровно
столько, сколько удаётся обнаружить различных моделей для
данной аксиоматической теории. Погружение теории в модель
осуществляется посредством интерпретационного словаря, левую
колонку которого занимают первичные понятия и отношения
теории, а правую - их соответствующие аналоги. Теория, прошедшая
проверку моделью, сама в свою очередь может стать моделью
очередной теории.
Широко распространенное мнение о несовместимости
математики и искусства, по нашему мнению, фиксирует различие
форм, а не сущностей.
Описанное выше отношение теории и модели
показывает лишь формальную сторону этих отношений. Между тем
известно, что реальное соотношение между формальной теорией и её
моделями носит куда более содержательный, глубинный и, образно выражаясь,
«интимный» характер.
Подобно известному изречению о том, что
«природа познаёт себя глазами человека», формальная теория
реализует себя в модели. Причем, чем больше моделей мы
имеем, тем более богатой оказывается теория. Каждая модель
интерпретирует исходную теорию как бы в новом ракурсе, всякий
раз высвечивая её всё новые содержательные грани. В свою
очередь теория определяет роль и место модели в иерархии математических
структур и тем самым поднимает её на новый, более высокий уровень
осмысления. Да и само создание теории не является сугубо
абстрактным процессом, но каждое умозаключение проходит свою
своеобразную проверку на системах мини-моделей, которые в
свою очередь дают основу для дальнейших умозаключений более высокого
уровня. Таким образом, взаимоотношения теории и модели представляют
собой диалектическое единство: модель без теории не может
появиться, теория же без модели не может утвердиться. Если
локальную модель можно представить в виде путника, бредущего в
темноте по бездорожью, то в системе «теория-модель» этому
путнику дают в руки фонарь.
Модель, утверждая теорию в одних аспектах, вместе с
тем может отрицать её в некоторых других аспектах,
которые не выдерживают проверки этой моделью; такова двойственная
роль моделей в развитии теории.
Всё сказанное напоминает взаимоотношения текста
и подтекста в художественном произведении. Художественное
богатство текста, его эстетическая уникальность напрямую зависят
от количества возможных его интерпретаций. В самом деле,
возможность всё новых истолкований художественного текста
обеспечивает его творческую жизнью
Разумеется, мы далеки от мысли ставить
знак равенства между понятием математической модели и
интерпретацией текста. Но нельзя не заметить и многозначительных
параллелей между ними. Подобно тому, как ценность
математической теории напрямую зависит от количества её моделей, ценность
художественного текста определяется множественностью интерпретаций.
Известно, что модели придают
математической теории некоторую объёмность, таким же
образом интерпретации художественного текста выявляют его
изначально заданную многозначность и придают ему объёмность.
Булгаков, как гениальный художник, интуитивно
осознал вышеописанную соотнесенность между математическими
и эстетическими закономерностями, воплотив это в
своеобразной структуре романа, главной композиционной
особенностью которого является наличие двух соотнесённых
между собой миров: "московского" и «ершалаимского».
При этом знаменательно, что «ершалаимский мир», при всей
реалистичности его изображения, есть тем не менее порождение
фантазии Мастера, жителя «мира московского».
Обратимся теперь к рассмотрению московских и ершалаимских
глав романа. Рисуя «московский мир», автор подчёркивает его
схематизм и нарочитую декларативность. Уже в первой главе Берлиоз в
разговоре с Иваном Бездомным , а затем и с Воландом настаивает
на том, что никакого Христа не существовало. Он не
доволен написанной Иваном Бездомным поэмой о Христе именно
потому, что Иисус в его изображении получился «ну, совершенно как
живой.». Берлиоз же хотел доказать поэту, что «главное не в
том, каков был Иисус., а в том, что Иисуса как
личности не существовало на свете и что все рассказы о нём -
простые выдумки, самый настоящий миф»
С самого начала ощутимо подчёркнуто ироническое отношение
автора к Берлиозу. В наставлениях Ивану Бездомному, равно, как и в беседе с
Воландом, Берлиоз, на первый взгляд,проявляет незаурядную начитанность и
эрудицию.Он сыплет именами и фактами, ссылается на Канта и Шиллера,
однако мысль его формальна и механистична. Он, как в броню, заковывает её в
идеологические штампы с присущей им политической фразеологией:
«В нашей стране атеизм никого не удивляет. Большинство
нашего населения сознательно и давно перестало верить сказкам о Боге.»
Верит ли сам Берлиоз в то, что декларирует? И да, и
нет. С одной стороны, выступая как носитель и слуга официальной идеологии,
он не может себе позволить в этой идеологии сомневаться, но, помимо этого,
так сказать, «официального» страха, сидит в нём страх сытого раба,
отдавшего духовную свободу за место у «котлов египетских». Здесь речь
идет не столько о сытой, сколько о спокойной жизни под покровительством
всемогущей власти. Эта власть даёт ему и пищу, и сомнительную
привилегию не думать, а истина, в высоком понимании этого
слова, не существует для Берлиоза. Его «образованность» - лишь средство
для того, чтобы оформить и озвучить господствующую в данный момент
партийно-государственную доктрину. По сути дела, Берлиоз уклоняется от
ответа на вечный вопрос, иронически прозвучавший из уст сатаны:
«Спрашивается, кто же управляет жизнью человеческой и всем вообще
распорядком на земле? » Безапелляционный и поспешный ответ Ивана
Бездомного: «.сам человек и управляет» лишь подчеркивает
беспомощность Берлиоза. Но это не только беспомощность
Берлиоза - перед вызовом вечности несостоятельна и сама
официальная доктрина, у которой на все эти «не очень
ясные», провокационные вопросы только один ответ: «взять бы
этого Канта, да за такие доказательства года на три в
Соловки.». То, что не договаривает интеллигентный Берлиоз,
выпаливает с присущей ему простотой бесхитростный Иван Бездомный.
Тем самым он невольно обнажает, как сущность самого
Берлиоза, так и человеко - ненавистнический характер официальной
доктрины. В этой связи отсечение головы Берлиозу следует
понимать не только, как наказание самого персонажа, но и
как приговор олицетворённой им системе.
Гордое изречение Декарта "Я мыслю, следовательно, я
существую", ставящее дух выше бытия, часто и охотно
комментировалось советскими берлиозами. При этом всякий раз
подчеркивалась ее «ошибочность»: ведь прежде чем мыслить,
надо существовать. Но на базе таких истин можно построить только
тоталитарное общество. Зеркальная композиция романа,
принципиальная соотнесённость московских и ершалаимских глав как
раз и подчёркивает эту мысль.
Изображение ершалаимского мира лишено ироничности
московских глав. Беспощадное солнце, духота, густые запахи - всё
это создаёт ощущение трагедии. В мерном ритме фраз слышится
поступь неумолимо надвигающихся легионов.
".В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской
походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в
крытую колоннаду между двумья крыльями дворца Ирода Великого вышел
прокуратор Иудеи Понтий Пилат."
Воссоздав в воображении образ Иудеи начала нашей
эры, автор затем делает нас свидетелями разговора Понтия
Пилата и Иешуа . Обратимся к этому центральному эпизоду романа.
Понтий Пилат, олицетворение мощи и неумолимости
Рима, "сидел, как каменный, боясь повернуть пылающей адской болью
головой", а напротив, "одетый в старенький и разорванный хитон"
стоял "со связанными руками" и смотрел [на него] с тревожным
любопытством Иешуа.
Подобно тому, как Берлиоз является представителем
«московского мира», Понтий Пилат выступает как полномочный
представитель римской государственности. Для него нет ничего выше
власти Кесаря и законов Рима. По представлениям Понтия
Пилата, мир иерархичен, и миссия Рима состоит в том,
чтобы охранять эту иерархию. Она основана на страхе и
принуждении и, по мнению Понтия Пилата, чем больше того и
другого, тем крепче империя. Недаром он гордился тем, что в
Ершалаиме его все шепотом называют «свирепым чудовищем». И хотя
«московский мир» в противоположность Риму, декларирует равенство ,
но утверждает его с помощью всё тех же средств - страхом и
насилием, о чём свидетельствует трагическая судьба Мастера .
Вот почему Иешуа с его обращением «добрый человек» вызывает
нешуточный гнев Пилата. Ведь, по мнению прокуратора, добрых людей
быть не может, а есть лишь проходимцы, выдающие себя за добрых.
Однако Понтий Пилат, за спиной которого стоит вся мощь
великого Рима, боится Иешуа, точно так же и Берлиоз бессилен
перед ором с Воландом. Но, в отличие от Берлиоза, избегающего
скользких вопросов, Понтий Пилат, отдавая должное уму и обаянию
Иешуа, с одной стороны, и отчётливо понимая, какую опасность
представляют его взгляды для Империи с другой стороны, тем не
менее вступает с ним в диалог.
И Берлиоз в репликах Воланда, и Понтий
Пилат в речах Иешуа мучительно ищут подтекст. И это не
случайно. Империи держатся на страхе, поэтому её подданные
вынуждены жить двойной жизнью. Вот почему империи
подозрительны к своим подданным. Ведь эта двойная жизнь,
это навязанное актёрство настолько входят в плоть и кровь,
что убивают в человеке душу.
Это всеобщее лицедейство на исторической
сцене, навязчивое утверждение мнимых истин, в конце концов,
порождает ненависть всех против каждого и каждого против
всех. Но отсутствие подлинных ценностей тщательно маскируется. В
знаменитой сцене в театре Варьете Булгаков в присущей
московским главам иронической манере обнажает суть «
московского мира». Подобно тому, как одежда прикрывает
неприглядное исподнее московских дам, напыщенная фразеология в
этом смысле берлиозов маскирует пустоту и неприглядность
«московской жизни». В этом смысле сцена в Варьете
символична. Как и московские дамы, потерявшие свои
одежды, подданные империи теряют свои иллюзии, перед
лицом вечности остаются в одном исподнем.
Трагедия империй как раз и состоит в
том, что последние могут развиваться и существовать
лишь за счет непрерывного ограничения свобод своих поданных.
Но полное изъятие свободы ведёт к краху империи.
Всё это становится понятным Понтию Пилату в разговоре с
Иешуа. В начале этой сцены прокуратор испытывает адскую
боль, которая утихает по мере того, как его гнев
сменяется любопытством к Иешуа, а любопытство - симпатией
и уважением:
«.Прокуратор сидел, как каменный, и
только губы его чуть - чуть шевелились при произнесении слов.
Прозвучал тусклый больной голос:
- Имя.
- Моё? - торопливо отозвался арестованный, всем существом
выражая готовность отвечать толково, не вызывать более
гнева.
Моё - мне известно. Не притворяйся более глупым, чем ты
есть.»
Возмущение прокуратора понятно: его , искушённого в политических
интригах хотят ввести в заблуждение таким примитивным
образом.
«. Повторяю тебе, но в последний раз: перестань

притворяться сумасшедшим, разбойник, - произнёс
Пилат мягко и монотонно, - за тобою записано
немного, но записанного хватит, чтобы тебя
повесить».
Разговор всё более и более раздражает Пилата.
«Он смотрел мутными глазами на арестованного и
некоторое время молчал, мучительно вспоминая,
зачем на утреннем беспощадном ершалаимском
солнцепёке стоит перед ним арестант с
обезображенным от побоев лицом и какие ещё
никому не нужные вопросы ему придётся
задавать. »
Но вдруг мучительная головная боль странным образом
исчезает. Вначале он приписывает это врачебному искусству
Иешуа.
Он прямо спрашивает:
-Сознайся, ты великий врач?
Заметим, что Понтий Пилат всё еще рассматривает Иешуа через
призму своих приземлённых ценностей. И благодарность Пилата
выражается поступком истинного римлянина, для которого свобода - это прежде
всего свобода физическая.
-Развяжите ему руки.
На первый взгляд может показаться, что Пилат просто рассчитывается с
Иешуа, на самом же деле мотив головной боли гораздо символичнее. В
нем выражается двойственная природа власти, которая, с одной
стороны, стремится оградить себя от черни, а с другой стороны -
лишает её обладателей покоя и простых человеческих радостей,
поскольку для Иешуа «всякая власть является насилием над людьми».
Он безошибочно понял душевное состояние Пилата и сумел пробиться
к его человеческой сути. Вот почему и меняется отношение Пилата
к Иешуа. Если вначале мы слышим презрительно-спокойную фразу
уставшего от бремени власти царедворца: «Что такое истина?» - то в
дальнейшем он уже адресует Иешуа полный тревожного
любопытства вопрос:
-И настанет царство истины?
На что Иешуа убежденно и твёрдо отвечает:
-Настанет, игемон.
-Оно никогда не настанет! - вдруг закричал Пилат
таким страшным голосом, что Иешуа отшатнулся. Но не на Иешуа,
конечно же, кричит Понтий Пилат. Ведь если согласиться с Иешуа, то значит
необходимо признать, что мощь империи, а значит и вся его жизнь
бессмысленны. И его крик "оно никогда не настанет" лишь обнажает
подсознательный страх перед мыслью о неминуемом падении Рима.
Этот страх вызывает фразы - заклятия.
. "На свете не было, нет и не будет никогда более великой
и прекрасной для людей власти, чем власть императора Тиверия", - сорванный
и больной голос Пилата разросся.
Фразы эти удивительным образом перекликаются
с апологетическими утверждениями Берлиоза, родившимися в
другом времени и пространстве.
"В нашей стране атеизм никого не удивляет, -
дипломатически вежливо сказал Берлиоз, - большинство нашего населения
сознательно и давно перестало верить сказкам о боге"., ".ни одно из этих
доказательств ничего не стоит, и человечество давно сдало их в архив. Ведь
согласитесь, что в области разума никакого доказательства существования
бога быть не может.".


Приведенные идеологические штампы двунаправлены:
с одной стороны, они призваны оболванивать массы, но с
другой стороны, их отравляющая сила оборачивается и
против самих носителей этих фраз. И Понтий Пилат, и,
может быть, в меньшей степени, Берлиоз понимают, что эти
граничащие с бранью фразы - последний аргумент тех, у кого нет
аргументов. В кульминационном моменте диалога Понтия Пилата с Иешуа
прокуратор вскакивает, сжимает голову руками и вновь опускается в кресло.
И такая реакция Пилата вполне обьяснима. Он
со своим долгим опытом политика, умеющего читать в душах
людей, рассчитывающего свои ходы на много шагов
вперёд , оказывается, не понял этого бродягу, в то время,
как Иешуа видит его насквозь.
Понтий Пилат вынужден признать, что Иешуа
оказывается гибче, умнее и, как ни странно, прагматичнее
прагматичного прокуратора. Он понимает, что проигрывает
поединок Иешуа не потому, что тот умнее и опытнее его,
а потому, что Иешуа находится в иной системе
духовных координат, т.е. в ином духовном континиуме,
перед которым несостоятелен весь опыт игемона. И
это открытие нового духовного континиума по сути дела
означает отказ от абсолютизациии модели римского порядка.

Проследим и далее за развитием диалога
между Иешуа и Понтием Пилатом:
-Так ты утверждаешь, что не призывал
разрушить.или поджечь, или каким-либо иным способом
уничтожить храм?
-Я, игемон, никого не призывал к подобным
действиям, разве я похож на слабоумного?
-О, да, ты не похож на слабоумного, - тихо
ответил прокуратор и улыбнулся какой -то странной
улыбкой, - так поклянись, что этого не было.
-Чем хочешь ты, чтобы я поклялся? - спросил,
очень оживившись, развязанный.
- Ну хотя бы жизнью твоею, - ответил
прокуратор, - ею тебе клясться самое время, так
как она висит на волоске, знай это.
- Не думаешь ли ты, что ты её подвесил,
игемон?- спросил арестованный, если это так, то ты
очень ошибаешься.
Пилат вздрогнул и ответил сквозь зубы: "Я
могу перерезать этот волосок".
- И в этом ты ошибаешься,-светло
улыбаясь и заслоняясь рукой от солнца, возразил арестант,
- согласись, что перерезать волосок наверно может лишь
тот, кто подвесил.
- Так - так, улыбнувшись, сказал Пилат, -
теперь я не сомневаюсь в том, что праздные зеваки в
Ершалаиме ходили за тобою по пятам. Не знаю, кто
подвесил твой язык, но подвешен он хорошо.[стр.30-31]


На первый взгляд представляется неясной
столь мягкая реакция на дерзкий тон Иешуа. Ведь ещё
минуту назад за одно лишь обращение "добрый человек"
Пилат отдаёт Иешуа на расправу Марку Крысобою. Более
того, только что он со страшной улыбкой требует
от Иешуа клятву, предвкушая долгожданную победу в этом
моральном поединке: ведь, как понимает Пилат, ложь для
Иешуа - тяжелейший грех.
Такое "добродушие" Пилата в ответ на
дерзость Иешуа нельзя объяснить лишь тем, что у
прокуратора прошла головная боль: здесь всё гораздо
глубже. Конечно же, физическая жизнь Иешуа висит на
волоске, который Понтий Пилат может оборвать в любой
момент. На самом же деле речь здесь идёт о жизни
духовной. Теперь реплика Иешуа: ".перерезать волосок может
лишь тот, кто подвесил", - наполняется иным, внетелесным
смыслом, который и понимает Понтий Пилат. Мы видим, как
меняется тон прокуратора и это знаменует собой его
переход из одной системы ценностей в другую,
свидетелями чего и делает нас автор.
Разговор Пилата с Иешуа в существенных
моментах перекликается с диалогом Воланда и Берлиоза. На
вопрос Воланда "А кто же управляет жизнью на земле?"
Бездомный простодушно и в то же время сердито и
поспешно отвечает: "Сам человек и управляет". Совершенно
очевидно, что такой ответ игнорирует глубинную суть вопроса
Воланда.
Системы ценностей "московского" и
«ершалаимского» миров обладают значительной нивелирующей
силой, и поэтому требуется огромная духовная энергия
для её преодоления. Это удаётся видному политическому
деятелю Понтию Пилату и не удаётся идеологическому
функционеру Берлиозу.
В этой жаре, духоте, в этих густых запахах проклятого
города Ершалаима находит себе материальное выражение иная, противостоящая
римской, но столь же организованная и замкнутая система духовных ценностей.
В свете сказанного смысл победы Иешуа в
схватке с Понтием Пилатом состоит вовсе не в том,
что ему удалось размягчить "свирепое чудовище", и, быть
может, даже склонить прокуратора на свою сторону,
уникальность этой победы в том, что ему удалось ( хотя
бы на мгновение) разомкнуть (и объединить) оба этих
мира. И по воле автора мы становились свидетелями
этого уникального явления. Тревога и напряжение,
характеризующие ершалаимские главы романа, обусловлены
противопоставлением вышеназванных миров, яростно столкнувшихся на
каменистых холмах Иудеи. Из этого потенциала, собственно
говоря, и рождается фигура Иешуа, который выводит
эти замкнутые миры в иное нравственное пространство с
его более высокой степенью толерантности, где эти
непримиримые противоречия снимаются.
То, что удаётся Иешуа, становится камнем
преткновения для Понтия Пилата. Понтий Пилат хорошо
осознаёт тот трагический факт, что само существование
этих миров возможно лишь в форме их противостояния. Вот
почему он не может выйти за пределы своего
римского мира. Это означало бы стать невольным его
разрушителем. И Понтий Пилат уступает давлению Каифы,
отдавая ему Иешуа.
Как мы уже говорили, в диалоге Пилата
и Иешуа побеждает Иешуа, но и победа Иешуа не
абсолютна, он бессилен перед трагическим несовершенством
человеческой природы: как всякий, дерзнувший выйти за
пределы дозволенного, он "вечности заложник, у времени
в плену".
Персонаж московской жизни Берлиоз бессилен
перед аргументами Воланда также, как и Понтий Пилат перед
Иешуа. Но и Воланд бессилен перед берлиозами.
Отсечённая голова Берлиоза живёт. Московский мир обречён
- "московские миры" неуничтожимы, как неуничтожимы и
разнолики человеческие тщеславие и гордыня.
При всём различии «московского» и
«ершалаимского» миров они соотнесены между собой по
сознательной симметрии глав, по контрастной стилистике
отдельных фраз, по сюжетным эпизодам и ходам, характерам
персонажей. Сравним начальные строки первой и второй
симметрично расположенных глав:
"Однажды весною, в час небывало жаркого заката,
в Москве, на Патриарших прудах, появились два гражданина. Первый из них,
одетый в летнюю серенькую пару, был маленького роста, упитан, лыс, свою
приличную шляпу пирожком нес в руке, а на хорошо выбритом лице его
помещались сверхестественных размеров очки в чёрной роговой оправе.
Второй-плечистый, рыжеватый, вихрастый молодой человек заломленной на
затылок клетчатой кепке - был в ковбойке, жеваных белых брюках и в черных
тапочках.",
"В белом плаще с кровавым подбоем,
шаркающей кавалерийской походкой ранним утром четырнадцатого месяца нисана
в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел
прокуратор Иудеи Понтий Пилат.
Более всего на свете прокуратор ненавидел запах
розового масла, и все теперь предвещало нехороший день, так как запах этот
начал преследовать прокуратора с рассвета. Прокуратору казалось, что
розовый запах источают кипарисы и пальмы в саду, что к запаху кожи и
конвоя примешивается проклятая розовая струя. От флигелей в тылу дворца,
где расположилась прошедшая с прокуратором в Ершалаиме первая когорта
Двенадцатого молниеносного легиона заносила дымком в колоннаду через
верхнюю площадку сада, и к горьковатому дыму, свидетельствовавшему о том,
что кашевары в кентуриях начали готовить обед, примешивался все тот же
жирный розовый дух. О, боги, боги, за что вы наказываете
меня?."
Раскованность и лёгкость ритма, разговорные
интонации создают гротескно - ироническую тональность московских
глав. Напротив, торжественный и мерный ритм ершалаимских глав
вводит нас в накаленную атмосферу Иудеи начала первого
тысячетелетия.
О художественном параллелизме диалогов Воланда
и Берлиоза, Понтия Пилата и Иешуа, равно как и о
соотнесённости самих этих героев, мы уже говорили. Стоит
указать ещё на другую параллель: Иешуа - Мастер. Трагическая
судьба Мастера показывает, что этот фарсовый « московский мир»
не столь безобиден и смешон, как кажется на первый
взгляд. Эта параллель обнажает глубинные связи между
«ершалаимским» и «московским» мирами.
Таким образом, по строгим математическим
канонам, соотношение между "московским" и "ершалаимским" мирами
похоже на отношение теории и модели. Точнее сказать, является
их художественным воплощением. Оказывается, что «московский
мир» не выдерживает проверки моделью: ведь все те
разрушительные силы, которые действовали в «ершалаимском мире»,
присутствуют (даже в большей степени) и в мире
«московском».
Не стоит думать, что отношение между элементами
теории и модели выстраиваются только по принципу сходства. Конечно,
соотнесенность по принципу подобия наиболее часто встречаемая и потому
привычная. Между тем в математике известны и другие, не столь
бесспорные для обыденного сознания соотнесенности. Возникающие на
основе контрастности, асимметрии и иных, достаточно сложенных
связях. То же закономерно и для художественных структур. Многие
из очевидных соотнесений мы отметили ( Иешуа - Мастер, Понтий Пилат -
Берлиоз, Иуда -критики и т.д.). Но помимо персонифицированных
образных связей существуют и связи не персонифицированные,
выявляемые на уровне понятий: корысть - бескорыстие, гордыня -
смирение, талантливость - зависть, добро и зло и т.д.
Третий круг зависимости не столь очевиден.
Там ритмические связи, как показано нами выше, построены
по принципу контраста. Несмотря на нарочитое различие ритмов
ершалаимских и московских глав, функциональность этих ритмов одинакова:
они подчёркивают психологический дискомфорт, присущий обоим мирам.
Продуманная ритмическая организация текста находит своё
выражение и в выборе фамилий: совпадение фамилий рядового советского
функционера и известного своей бравурной музыкой композитора, конечно
же, не случайно. Литавры и барабаны необходимейшие, генетически
запрограммированные инструменты всех тоталитарных режимов. Они
призваны заглушать ропот доверчивой, но переменчивой массы и
оглушать тех немногих, кто еще не утратил способность мыслить. И
хотя ни в Москве, ни в Ершалаиме оркестров не видно, звуки медных
труб и здесь и там отчётливо слышны: они в ритмике фраз, в
движении римских кентурий, в рубленых репликах Понтия Пилата. В этой
связи знаменательно, что жители "мира московского" в одном исподнем
выскакивают именно из Варьете, под звуки бравурной музыки,
разумеется.
Режимы, существуют под аккомпанемент маршей, но
опираются отнюдь не на них. Поэтому, в обоих мирах - ершалаимском и
московском - присутствуют военные люди, призванные осуществлять
карательные функции. В "ершалаимском мире" это личная охрана
игемона, когорты молниеносного Двенадцатого легиона, сирийская
ала, в "мире московском" - некие люди, "тонко перетянутые в талии"
и безуспешно стреляющие в кота Азазелло и Воланда. Неразрешимость
социальных проблем военным путём показывается в московских
главах в свойственной для них гротескной манере, но и Понтий
Пилат в ершалаимских главах отчётливо осознаёт
бесперспективность применения военной силы. Он знает, что цепь
легионеров, оттеснившая толпу к краю площади будет сметена,
если беспорядки примут сколько - нибудь серьёзный характер.
Понтий Пилат стягивает к площади все находящиеся в его
распоряжении когорты, и всё же не вполне надеясь на них, измученный
непрерывной головной болью, сам выходит на безжалостный ершалаимский
солнцепёк, уперев голову прямо в солнце пытается урезонить
возбужденную толпу.
Мотив головной боли также оказывается сквозным, и
для московских, и для ершалаимских глав романа. Если отрубленная
голова Берлиоза (которая впоследствии оживает), как мы уже отмечали,
символизирует собой неуничтожимость "московских миров", то
"непрерывная головная боль" Понтия Пилата, на первый взгляд,
является выражением того груза, который, как представитель
римской государственности, несёт на своих плечах прокуратор или,
если смотреть чуть глубже - оборотной стороной медали, на
лицевой стороне которой написано: "Римский порядок, государственность,
закон".
На самом же деле этот мотив связан не с
физическим, а нравственным состоянием общества. Суть же его, по
нашему мнению, в некоем дефекте изначально присущем
человеческой ментальности.
Но как мы уже неоднократно отмечали,
соотношение между теорией и моделью не столь однозначны.
Множество В являющееся моделью некоторого множества А, при
одних взаимосвязях, может стать теорией, а множество А моделью
для него при иных условиях.
Финал романа Булгакова многозначен. Грусть
Воланда понятна: он, вобравший в себя опыт крушения
ершалаимского мира понимает, что мир московский, населённый
людьми, "которых испортил квартирный вопрос", тем более
обречен. Ведь Воланд знает, что ершалаимский мир был населён
людьми, которые всегда находили в себе мужество и решимость
уходить от "котлов египетских". Но и этого оказалось недостаточно.

Воланд грустен: единство модели и теории
столь же трагично в своей сущности, как единство жизни и
смерти. "Ершалаимский мир" деградировал до "московского" -
трагедия превратилась в фарс. Но обернётся ли фарс
трагедией?. Известный классик марксизма утверждал, что "история повторяется
дважды.[только], один раз в виде трагедии, второй - в виде фарса" и это
потому, что "человечестово весело прощается со своим прошлым"
Так ли это? Во всяком случае, чтобы "весело
прощаться со своим прошлым" надо быть твердо уверенным в "своем светлом
будущем".
Теории и их воплощения - модели появляются и
исчезают, участь "ершалаимского мира" известна, участь
"московского" по Булгакову предрешена. И не являются ли
исчезающие в потоке времени "ершалаимский" и "московский" миры
очередными несовершенными моделями так и не понятой
человечеством теории.