|
Документ взят из кэша поисковой машины. Адрес
оригинального документа
: http://www.pms.ru/kim/piero.html
Дата изменения: Unknown Дата индексирования: Sat Apr 9 22:35:57 2016 Кодировка: Windows-1251 |
|
|
|
Юлий Ким | |||||||||||||||||||
|
|
|
Юлий Ким - русский писатель с гитарой
'Моих крамольных песен он не любил. Он их называл 'палитицкие'. Так Юлий Ким вспоминает о любимейшем старшем друге Самойлове, подразумевая историю, самим 'Давидом', 'Дэзиком' и описанную. В начале своей переводческой карьеры тот услыхал от некоего акына такую градацию поэтических жанров: 'Ты меня всегда переводи, Самойлович. У меня много разных стихов есть: политический, лирический, художественный'.
Итак: ' - Вот и давай, - говорит Давид, - пой мне лирицкие и худозственные, а палитицких мне не надо'.
Правда: ':Я таки достал его однажды - спел ему свою 'Матушку Россию' и был похвален. - Давид! Так ведь это же политическая! - Нет, это художественная песня!'.
Строго - да и не так чтобы очень уж строго - говоря, Самойлов мог бы быть снисходительнее и к иным 'палитицким'. Включая, казалось бы, безнадежно злободневную песню, изготовившуюся умереть вместе с исчерпанным 'палитицким' инцидентом, - 'Кадриль для Матиаса Руста'. 'Прилетел, настрекотал, / Крылышки расправил, / Агромадный арсенал / На хер обесславил!'
Действительно: все ли помнят 'киндера дорогого, голубка отчаянного' - это в согласии с романтическим, по крайней мере романтизирующим Кимом, - который после сел за какую-то несомненную пакость уже не в нашу, а в родную тюрьму? Неважно! 'Ждать не может человек / Череду столетий: / Надоел двадцатый век, / Хочу тридцать третий, / Где ни пушек, ни границ, / Ни плохой погоды, / Где не меньше, чем у птиц, / У людей свободы!'
Понимать ли, что прямая речь принадлежит заграничному полудурку?
Ким как-то заметил: Высоцкий потому так популярен в разных, до враждебности противостоящих один другому слоях - интеллигенты и жлобье, правозащитники и бандиты, - что он 'выразил какое-то общее чувство - это чувство несвободы. Ощущение того, что 'нет, ребята, все не так, / Все не так, ребята'.
Сам Юлий Ким выражает и воплощает чувство свободы. Которое уж никак не назовешь общим, так что поневоле, а вспомнишь-таки пушкинское: 'Свободы сеятель пустынный, / Я вышел рано, до звезды:'
Стоп! 'Пустынный', то бишь до безнадежности преждевременный, одинокий, - это в разговоре о Киме? Не говоря о любви к нему многих и многих, сам он - человек-театр, человек-маскарад, чья жадность к стилизации эстетически сродни вездесущности. Чье умение превращаться в Подколесина и Скотинина, Тиля и Бумбараша, в бомбардира или гусара войска Кутузова похоже на энергию заводилы-затейника:
Нет-нет, не станем лепить облик донельзя самоуглубленного поэта, уединившегося в сокровенном подполье души. И все же:
Возвращаясь к помянутой 'палитицкой' песне: да какой там Руст! Ким у него даже германское естество отберет: 'Молодец, Матюша Руст, / Пошутил по-русски:'. Это олицетворенная прихотью Кима утопическая, российская, наша мечта. Не о той свободе, с объявлением коей сегодня стало поистине 'одиноко в мире, свободнее и страшней', как выразился в 'перестроечном' стихотворении покойный Владимир Корнилов, а о той, которой 'не меньше, чем у птиц'. Когда свободу не ощущаешь - как птица. Когда она незаметна, как незаметен вдыхаемый воздух, пока его не перекрыли. Дождемся ли такой? Но Ким-то хоть в песне дождался, подышал ею.
'Фольклором городской интеллигенции' назвал Александр Володин песни Окуджавы. Фольклором - то есть искусством всехним, однако интеллигенции, той среды и породы, которой свойственно пестовать индивидуальность. В самом деле: словно вся интеллигенция, не потерявшая права так называться, вдруг обретя уникальный дар (пофантазируем), соборно произвела на свет и запела не только 'Возьмемся за руки, друзья:', но и 'Моцарт на старенькой скрипке играет:'. Да и поет, по праву ощущая своим.
А, скажем, Галич с его 'зощенкиадой', с 'товарищем Парамоновой' и 'Размышлением о том, как пить на троих' - фольклор для интеллигенции. Тут не ее быт, внешнее воплощение не ее сознания, однако ирония и сострадательность истинного интеллигента, слегка даже гипертрофированные. Что же до Кима - и он на общем слуху, можно сказать, и на общих устах. И он иронически сострадателен - чисто по-интеллигентски. И он - фольклорен?
Конечно, да. И, пожалуй, нет.
Традиционная песня - это лирика коллектива (народа, партии, уголовной банды - уж каков коллектив). Оттого песня чурается слишком индивидуальных перипетий, психологических головоломок, впечатляющих эпитетов: Он, Она, Любовь, Беда, Разлука. Красна девица. Поле чистое. И вот из всего Лермонтова, расхватанного на камерные романсы, песнями стали, кажется, только 'Парус' да 'Выхожу один я на дорогу'. Небо, звезды, дорога, человек. 'Под ним струя светлей лазури, / Над ним луч солнца золотой:' - рисунок ребенка или примитивиста. Разве мог стать широко поющейся песней гениальный 'Сон': 'В полдневный жар в долине Дагестана:' - с его рефлекторной сложностью, с его сном во сне?..
Тем удивительнее и, смею сказать, эстетически непростительней было то, что песня Кима 'Губы окаянные, речи потаенные:', прозвучавшая по радио, оказалась объявленной как 'русская народная'. (Это дало автору веселое право на следующее утро брать телефонную трубку со словами: 'Русский народ слушает'.) Да и Никита Михалков, говорят, брал ее для 'Пяти вечеров' именно в качестве таковой; впрочем, и когда авторство обнаружилось, его пришлось полускрыть: в ту пору само имя 'Юлий Ким' находилось под цензурным запретом - за 'диссидентство', разрешили разве что стыдливый псевдоним Ю. Михайлов.
От ошибки могла предостеречь очевидная 'авторская' виртуозность - да хоть бы, не продвигаясь дальше первой строки, этих 'окаянные: потаенные:'. Что ни говори, клеймо мастера!
Хорошо. Но зато, вероятно, не прозвучи они с телеэкрана - тоже, кстати, как сочинения таинственного Ю. Михайлова - в народную гущу имели бы право уйти безымянными песни из 'Бумбараша': 'Ходят кони над рекою, / Ищут кони водопою:' и т. д.?
Да как сказать.
Я, кажется, сгоряча выразился чуть раньше: 'жадность к стилизации'. Ой ли? А если даже и так, что? стилизуется? Простонародность лексики, включая очаровательные грамматические неправильности: ':Кони хочут пить'? (Ну-ка замените на грамотное: 'Кони пить хотят' - рухнет песня.) Или оттуда же: 'Бедняк-трудящий с нами завсегда, / У нас один повсюду враг заклятый! / Весь черной злобою объятый, / Кровавый капитал:'. Чем - извините за настрявшее в зубах, но здесь неизбежное, 'культовое' имя - не Пригов, принципиально воспроизводящий стихию советского графоманства?
'Стилизация' - и ее синоним 'воспроизведение': Нет, как-то все это не выговаривается касательно Кима, даром что ныне (констатирую по возможности хладнокровно) словесность подобна огромному ксероксу - от респектабельного Акунина до радикальных авангардистов. И дело совсем не в скучном литературоведческом споре насчет хоть той же стилизованности, если даже наш Ким, литературно уживчивый, как раз хладнокровия вдруг и лишается, являя нетолерантную задиристость:
'О наш авангард! Как это один из них выразился о Пастернаке с Мандельштамом? 'Для своего времени они были стилистически продвинуты дальше других'. Чего я лично о нашем авангарде никак не скажу. Вбок, вкривь, влево-вправо - но не дальше. Теорию знают, историю изучили, формой овладели (ну это вы, Юлий Черсанович, от доброты сердечной! - Ст. Р.) - но уехали от натуры. Без натуры же ни стиля, ни поэзии нет'.
Вот это уж точно так. Без натуры, составляющей 'материю песни' (Гейне): Без живой жизни, совсем-то попросту выражаясь.
Читая Кима - а его самые песенные из песен можно, подчас и нужно читать, - о копировании стилей и образцов говорить смысла нет. Если о чем можно сказать, так это о причастности, о прикосновенности (хорошее слово), при всем хулиганистом озорстве - бережной, к простодушию народно-фольклорного сознания. Что доморощенному авангарду, на который так насы?пался Ким, не дастся. Да и не нужно ему. Неинтересно.
Именно потому - нипочему больше! - Ким не может сказать о себе памятными словами помянутой 'культовой' фигуры: 'Я не поэт, я - артист!'. Это он-то, кому, с его неразлучной гитарой, подобное, кажется, было бы так естественно - не менее и не более, чем Окуджаве и Галичу, для меня от него неотрывных (что, в скобках замечу, и дает мне возможность именно Кимом завершить свою, так сказать, трилогию, публикуемую 'Новой газетой', об этой блистательной троице).
Не сказав: 'Я - артист', Ким будет не исключительно - при его мелодической одаренности, при тяге к театру, - но преимущественно прав. Он - явление поэзии. Литературы. Что все-таки по-особому важно в стране, которая еще остается литературоцентричной.
Тут замечательно даже - или особенно - то, что перевоплощения Кима, вот уж и впрямь артистические, актерские, в того же Бумбараша, в Присыпкина или Скотинина, его видимое развоплощение, когда он берется приспособить для сцены 'Чонкина', 'Недоросля', 'Двенадцать', 'Клопа', - все это путь к воплощению собственной индивидуальности. К ее наибольшему самовыявлению.
В 'Обыкновенном чуде', дивном телефильме Марка Захарова по Шварцу, звучит прощально-печальная песенка, каковая печалится - не каламбурю, - прощаясь с печалью. С болью: 'Давайте негромко, давайте вполголоса, / Давайте простимся светло. / Неделя, другая - и мы успокоимся: / Что было - то было. Прошло: / Займемся обедом, займемся нарядами. / Заполним заботами быт. / Так легче - не так ли? / Так проще - не правда ли? / Не правда ли, меньше болит?..'. И эта печаль о печали, боль расставания с болью, на сей раз (оговорка скоро станет понятной), в общем, соответствуя элегичности фильма, все-таки явственно кимовская. Личная.
На карнавале Юлия Кима печаль скрыта под хохочущей маской. Он - Пьеро, притворяющийся Арлекином, причем и Пьеро-то - нашенский, русский, российский.
Как трактует всезнающий Брокгауз - Ефрон Арлекина, маску commedia dell' arte? Да, в общем, так, как утвердилось в привычном сознании: 'лукавство, остроумие, необузданность'. Но - Пьеро? Вот те на: 'Продувной малый, корчащий из себя неуклюжего простака, хитрец, обжора и воришка'.
Общего с тем, каков персонаж в нашем представлении, только то, что 'лицо покрыто густым слоем пудры'. Все! Так можем ли сделать вывод, будто Пьеро-меланхолик, Пьеро-неврастеник, Пьеро-неудачник - результат отечественной редактуры, произведенной 'Балаганчиком' Блока, Вертинским и в варианте самом доступном - 'Золотым ключиком'?
Как бы то ни было, такой Арлекин и такой Пьеро, сведенные воедино: Взрывоопасны? Может, и нет, но что их странный союз содержит в себе драматизм - это уж несомненно.
Еще поправка: я вроде бы сказал о печали, скрытой под хохочущей маской? Но так ли уж она скрыта?
'Белеет мой парус, такой одинокий, / На фоне стальных кораблей', - как бы постмодернистски ерничает его, кимовский, Бендер; подчеркиваю: его, не совсем тот, что в телефильме Захарова и в исполнении Андрея Миронова (что уж говорить об Ильфе - Петрове?). Ибо в иронический фильм неспроста не вошла финальная песенка под названием 'Остап Бендер нашел двенадцатый стул'. Нашел - и что дальше?
'Паровоз доехал, караван дошел. / Ильф с Петровым счастливы безмерно: / Отыскался стульчик. Очень хорошо. / Очень хорошо. Наверно. / Ну так чем же ты, мой мальчик, недоволен? / Отчего в груди непрошеный комок?..' - и т. д. Ильф с Петровым - счастливы. А Ким? 'Не правда ли, меньше болит?'
Неправда. Не меньше.
Ким - вроде своей капризницы Маши из песни, не самой памятной из-за злободневных реалий (средь коих, шутка сказать, ссылка Сахарова - и ох, как же помнится чуткость аудитории, понимающей, что о чем!
Ей, Маше, талдычат - как кипуче живем, как, при этакой-то кипучести, множатся и заботы: 'Хлеба не родятся, клокочет Бейрут', а она: 'Да-а, а бедный чижик? Он все сидит в клетке:'
То есть - не совсем так. Ким - не пессимист-зануда, в какового непременно бы превратилась (и на наших глазах превращается) взрослеющая Маша. Он - лирик даже, не говоря о песнях, в освоенном им эпическом роде. Он, позволю себе уродливо-выразительное словцо, олиричивает таких персонажей, такую реальность, что достойны словно бы только наизлейшей сатиры.
Что Бендер, романтический жулик, чье жульничество с течением времени кажется все невиннее, а романтичность - привлекательнее. (Последнее, скорее всего, напрасно.) Вот вам госпожа Простакова, по справедливости пожинающая 'злонравия достойные плоды', - и этой 'госпоже бесчеловечной' окажется доступной нежная народная лирика, не испорченная изуверским нравом: 'Как у мово детушки Митрофанушки / Кудри вьются чистый шелк, очи ясные:'. И опять - что? она, чья материнская любовь преступна, но так по-человечески обыкновенна! Вот человек-маска, человек-знак, по правилам классицизма исчерпанный фамилией-кличкой, Скотинин; и он свою страсть к свиньям, понимай - к свинству, изъяснит проникновенно: 'Кому свинья - свинина, / Щетина да сальцо. / А мне свинья - скотина, / У коей есть лицо!'
Лирика, конечно, скотининская, но - лирика, 'Лицо коня' - так, между прочим, назвал свое стихотворение пантеист Заболоцкий.
Олиричивается все. Беспросветный дурак Миша Бальзаминов, в чьи уста его создатель (первосоздатель) Островский может себе позволить вложить лишь нечто стихоподобное, каковое и сваха оценит не свыше, чем: 'Что-то, брат, нескладно', и он по желанию Кима запоет: Ну для понятности скажем, нечто нисколько не пародийнее, чем элегия Владимира Ленского, для Пушкина 'темная и вялая'. А Присыпкин, 'клоп', у Маяковского, ежели не зловреднейшее, то уж точно презреннейшее из насекомых, в сценарии Кима, некогда предназначавшемся для Сергея Юткевича, исторгнет из себя вот этакое: 'Где ж ты, где, родимый край?.. / Далеко-далеко: / Серый домик да сарай: / Лопухи, осока: / Ох, далека дорога к дому - / Тыща верст да две войны: / Ох, больно много было грому: / Сердце просит тишины'.
Вслушаемся! Вдумаемся! Ведь это, в сущности, - да, адаптированный, упрощенный, ухудшенный, но не до уродства, не до злой пародийности - горожанин Есенин, вздыхавший о деревенском прошлом, однако не собиравшийся менять богемный московский быт на кинутую патриархальность. 'Сердце просит тишины' - это что же, преступно? По Маяковскому - да! По Киму же:
Может быть, жаль, что (закавыченное - из Кима) 'классик советского кино С.Ю. Юткевич', затеявший 'огромный широкоформатный музыкальный фильм 'Феерическая комедия' по 'Клопу' Маяковского', оного фильма не поставил. А может быть, и не жаль, учитывая, что 'Ваня Присыпкин трактовался по Маяковскому как паразит на теле трудящегося класса'.
Подозреваю даже, что в случае осуществления замысла Ким был бы вытеснен из фильма как чужеродное - если не классово чуждое - тело. Подозрение робко перерастает в уверенность, когда читаю, скажем, в мемуарах кинодраматурга Анатолия Гребнева запись похвальбы 'классика советского кино': ' - Видели моего 'Ленина в Париже'? Какого я там левачка подпустил, а?'
('О, наш авангард!..')
А все ж ни в одной из своих сценических версий Юлий Ким не обретал такой бесшабашной свободы - не от самого по себе 'оригинала', но от неизбежной, казалось бы, скованности его структурой - как в сценарии мюзикла по 'Чонкину'.
'...Я прочел Войновичу то, что получилось. Он посмеялся и сказал:
- Ну три своих фразы я узнал'.
Не погорячился ли Войнович? Целых три?
'Чонкин' - 'роман-анекдот', как определил жанр автор романа. Не точнее ли: сказка про Ивана-дурака, превращенная в 'скверный анекдот' безумием реальности? И кто таков сам Чонкин? 'Уж не пародия ли он' на Василия Теркина? Во всяком случае, не исключено, что Твардовский резко отверг в свое время роман не только по причине его неудобопечатности, но и заподозрив именно пародийный умысел.
Теркин - герой 'последней русской былины' (слова Давида Самойлова). Чонкин - герой последней волшебной сказки, необратимо превратившейся в анекдот. И еще одна аналогия - помимо заезженной и неточной: Швейк. Киму, понятно, особенно близкая: Бумбараш. В переменившихся, в новых условиях, но всегдашний. По существу своему непеременчивый. Непременный.
Эта непеременчивость, эта, можно сказать, статичность имеет определенный смысл. Именно - определенный. Находящийся то есть в своих пределах, из которых - ни-ни.
Говоря покамест о романе и о герое Войновича, отметим: его Иван - впрямь потомок того Ивана, который дурак, или Емели, этих недотепистых лежебок. Он герой, так сказать, пассивного действия. Сюжет вертится вокруг него, а сам он стоит стоймя или сиднем сидит возле доверенного ему самолета, по необходимости, по идиотскому недоразумению отбивая атаки НКВД или армии. Но вот тут-то и возникает проблема вышеуказанной определенности. Ограниченности - понимая последнее слово без малейшего уничижения: как наличие границ. (А какое из самых великих произведений искусства их не имеет?)
Удача книги с героем, который есть ее центр и смысл - не говорю уж: с героем статичным, - неповторима. Невоспроизводима. Ее трудно, даже опасно длить. (В качестве почетнейшей аналогии: вообразите роман-сериал с Ильей Ильичом Обломовым. Вот Штольц - дело другое: какая там перспектива, в том числе историческая, для дел, для дела!) Словом, как бы то ни было, а вторая часть 'Чонкина', 'Претендент на престол', с сугубо моей точки зрения, заметнейшим образом уступает первой, и авторская фантазия не движет, но взбадривает сюжет. Анекдотичность эксплуатирует подлинные - очень, очень конкретные, кровоточащие - исторические события.
Не могу согласиться с теми, кто - о 'патриотах' речь, разумеется, не идет - сомневался в достаточной деликатности первой части по отношению к бедствующему и воюющему народу. Беспощадность насмешки нельзя ставить в строку сатире. Но тут: Москва, не взятая немцами исключительно из-за Чонкина, на помощь которому пошли танки Гудериана, - выдумка, слишком уж не выдерживающая испытания памятью о той крови, которой все это стоило.
Признаться ли? (Заодно стеснительно оголив и субъективно-личную причину моих сомнений.) Когда думаю, что и мой отец-ополченец, погибший в 1941-м, оказывается частичкой фона, на коем резвится анекдот, то: Надеюсь, понятно.
А эстетика с этикой об руку ходят. Поместив Чонкина в обстоятельства, которые, снова скажу, слишком - для этого случая, для этого героя - болезненно конкретизированы, Войнович и его самого излишне конкретизировал. Утяжелил. Случайно ли в обнародованном им плане продолжения, от которого он потом (хвала его чуткости!) отказался, было такое: Чонкин попадает в плен, становится перемещенным лицом, откочевывает в Америку, женится на вдове-фермерше, обзаводится личным самолетом, в качестве туриста прилетает в Москву:
Все равно как если бы Бумбараш стал секретарем партячейки. Или, наоборот, подался в ряды антисталинской оппозиции.
Высокая степень условности - вот что почуял Ким в самом существе прелестного героя Войновича. И вот ради чего нарушил все заповеди 'реализма' (того, что им называют), позволив себе безумные вольности, когда Гитлер и Сталин без посредников выступают дуэтом, а 'самолет-дом со всеми трубами, окошками, наличниками и обитателями', средь которых немец Курт, еврей Мойше и русский Иван, подымается и летит: Куда? Не дает ответа. ':Может, в Ниццу, может, в Рим / Или в Иерусалим - / Это знает Бог один!'
Главное: откуда летит. И от чего. Самый простой - что не означает вовсе неверный - ответ: от невыносимости здешнего бытия. 'Мы летим, летим, летим, / Приземляться не хотим, / Потому что - вот беда! - / Приземляться некуда'.
Вечно, как мир, в котором при его-то обширности кому-то всегда не хватает места. 'Бегу, не оглянусь: где оскорбленному есть чувству уголок!..' - ведь и 'карета' Чацкого, в сущности, так же мифологична, как Кимов 'самолет-дом': и Чацкому некуда приземлиться. Нету вожделенного уголка.
Или поближе к нам: 'Аннунциата, в путь!' (Шварц, 'Тень', и хеппи-энд этой странной комедии - в том, что удалось от них убежать).
Наконец, Ким, трансформировавший Войновича: 'Широка ты, даль земная, нету краше и родней! / Кабы ветер чуть потише, кабы люди подобрей!..'
У трагической этой бездомности есть аналог куда более оптимистичный: та самая всегдашность героев (Теркина, Чонкина, Бумбараша), которым по этой причине не дано ни погибнуть - увы, лишь в пределах условности, - ни тем более перестать быть самими собою. И наоборот: всегдашность, эта эстетическая бессмертность, как раз и обрекает героя на невозможность приземлиться. На неприкаянность.
...'Принес я как-то, - рассказывает Юлий Ким, - свою версию 'Чонкина' в один известнейший московский театр. Его известнейший руководитель прочел мое либретто и отверг, сказавши при этом:
- Как я устал от этих вечных нападок на Россию!
А там-то у меня как раз никакие не нападки, а полная апология'.
В действительности, положим, ни то, ни другое. Ни апология, ни нападки. Ни русофобия, ни русофильство. Что же?
С осторожностью подбираю формулировки: кто он такой, Юлий Ким, как литератор, художник? Каков именно? Внесоциальный? Возможно. Внеклассовый? Это уж без сомнения. Вненациональный?.. Э, нет: едва не из каждой строки выпирает, прет 'русский дух', несомненная русскость, что сам Ким осознает в себе и чем дорожит. Полузлопамятно поминая фразу Бориса Абрамовича Слуцкого, несколько снисходительную в своем удивлении: откуда, мол, 'у этого корейца' такой прекрасный русский язык?
В любом случае вместо отпихивающегося, отмежевывающегося 'вне' вернее сказать: 'над'. Ценя стремление - и часто возможность - подняться над: Да даже и над этой самой русскостью, нисколько ей не изменяя, однако имея насмешливую силу глянуть на нее, родимую, оттуда, 'где не меньше, чем у птиц, / У людей свободы!'
В общем, Юлий Ким, такой и сякой, эстрадно-гитарный и театральный, кого-попало-перелицовщик и оригинальнейший литератор, есть русский писатель в самом что ни на есть привычном (или уже отвыкаем?) смысле данного (или утрачиваемого?) понятия.
Это ведь глупейшая из придумок - будто русская литература была озабочена лишь тем, 'что делать?' и 'кто виноват?'. Для нее существенней был безответный вопрос, заданный Львом Толстым, - даром что заглавие его повести не у всех на слуху: 'За что?'.
Потому она не 'палитицкая'. 'Худозственная'.
|
|
| Сайт СУНЦ МГУ | Форумы | БД выпускников | Книги ФМШ | Дайджест ФМШ | Пишите нам | © 2000-2006 design4 |
|
|